«Руслан и Людмила»
- Проклятая Сибирь! - извергаешь ты из себя, и тебе становится чуточку легче: уже не так ноет, не так дергает нарыв на руке, на указательном пальце. Это ты сам сдавил опухоль и сейчас смотришь, как сочится из ранки зеленоватая капелька гноя. Промокнув ее рукавом гимнастерки, идешь дальше - туда же, к санчасти.
Что ни говори, а климат здесь и правда не очень: царапина - и та заживает неделями. Сколько маешься ты? Месяц? Полгода?
С шумом пролетела над головой какая-то грузная птица. Ты даже не взглянул на нее. Тебе хочется видеть что-то другое. Что - скажи! Не сказать никак. Эта нудная боль сбивает с мысли, сшибает слова: бум - бац, бац - бум...
Ты хоть помнишь, какое сегодня число? Нет, только месяц - май. Да, начало мая сейчас. Первое настоящее тепло пришло и сюда, и распустились на деревьях листья и кинулись в рост, будто боятся, что вернется зима, и они не успеют вырасти.
Остановись, вслушайся в тишину и услышишь, быть может, как растет трава.
Где там! Ты идешь по тропинке, не замечая даже цветов. Кто это: мать-и-мачеха, да? Посмотри, как их много тут, этих желтых, как солнце, цветков!
Но - нет, ты глядишь не туда - на песок под ногами и думаешь о другом. О чем? Забыл? Так вспомни. Не вспоминается? Может, о доме? Помнишь? - Тропинка к реке, точь-в-точь как эта, удочка из орешины на плече... Нет, это потом, а сперва: «Куртку, куртку надень!» Мать в галошах и фартуке сбегает с крыльца, а ты: «Ма, не надо, не холодно!» Ты уже за калиткой, спешишь, вон и Витька сосед торопит, косолапо поворачивается в тяжелых сапогах возле куста сирени, свесившегося над изгородью, взмахивает свободной рукой и уходит, уходит! Ты бежишь, догоняешь его и никак не можешь попасть рукою в рукав: куртка-то не твоя - отцова. И сирень обдает тебя пахучей нежной волною, и сыростью тянет с реки.
Что Урал, что Сибирь - грустно. Там и там. И еще... Да брось ты! Заживет твоя рана до свадьбы. Заживет?! Никогда. Это почему же? А потому. И не будет никакой свадьбы - проехали. Ехали, ехали - стоп, приехали! «Алексей, больше мне не пиши: я выхожу замуж». Не письмо - телеграмма в конверте. И подписалась-то как: Людмила. Сроду я ее не назвал (как и она меня) полным именем. И ни извини, ни прости, ни прощай... У, ... (такая-то)! Обозвать бы похлеще, обругать, уничтожить. Только нет того самого слова, не находится. Эти же все не те: не долетят, не ударят, не удержат. «У» затягивается, растягивается, множится. Волк ли воет в ночи или метель или ты сам взвыл безголосо?
И снова травят тебя, пацаненка, загоняют твои и ее одноклассники: «Руслан и Людмила! Руслан и Людмила!» Еще и еще, еще и еще... Затыкай уши скорее - не то оглохнешь. Или убьешь кого: вон как кинулись они врассыпную, и портфель твой летит им вслед, ранец с лямками, и - плюх! - прямо в лужу. «Мы ему новый портфель купили, а он!..» Это отец, он покамест не знает, что у тебя есть Люда: тоненькие две косички с бантиками и огромные, чуть с косинкой глаза - то серые, то голубые, то серо-зеленые - какие когда. Хорошо, что они, она не видали, как ты оконфузился перед всеми: как полез в обуви в лужу, как выливал потом из ранца грязную, непослушную воду.
- Нале-ву! - топ, топ. - Напра-ву! - шлёп, шлёп. Взвод солдат упражняется на плацу. - Кру-гом! Кругом! - Поворот, поворот, и опять, и опять. Голова идет кругом, будто бы и ты в том строю, потом другая команда: «Шагом марш!» И разлаженный топот ног повергает тебя в уныние.
Сколько оттопал ты и сколько отмеришь еще! Сложить шаги твои - длинная выйдет дорога. До Урала почти. А что? И пошел бы пешком, и пошагал бы домой, потопал бы: раздайся, лес, - солдат идет. Хотя вряд ли. Раньше бы - да, а теперь... Незачем! Ой ли, Леха? Ну мать, ну отец... «Ты их по мордасам бей, по мордасам, чтобы не дразнились». - «Ты что такое говоришь, отец!» - «Дело, мать, говорю, дело». - «И чего они к ним привязались: она-то да, Люда, Людмила, а он-то с какого бока Руслан?»
И снова детские бойкие голоса кричат наперебой: «Руслан и Людмила! Руслан и Людмила!..» И ты, ты взрываешься: «Она умерла для меня - слышите? - умерла!» - «Сынок, ты не переживай сильно: что ни делается - всё к лучшему. Сама еще покается, и не раз. Ее этот губошлёп ни на что не годится. Не чета он тебе, Славка Паринов, котёл-голова...»
И вдруг тебя всего передергивает, будто бы ты наткнулся лицом на паутину, сетью растянутую между двумя ветхими соснами. Так бы и замахал руками, лихорадочно сбрасывая с себя этот отвратный налет, облепивший кожу. «Ты прав, Витяй: весь мир бардак, все люди б...и», - говоришь вслух ты и ловишь себя на мысли, что это и про тебя, тогдашнего или теперешнего. Сегодня ночью ты опять изнемогал во сне: всё обнимал и обнимал её, голую, и в страхе просыпался и опять засыпал, и опять мучился от прикосновений и поцелуев, и казнил себя самыми последними словами и угрюмо сожалел - во сне? наяву? - о том, что не взято, не отнято тобою у неё, что досталось теперь другому, не тебе. «Зря я, зря её пожалел. Ведь сама просила, хотела. Глядишь, и дождалась бы тогда...»
«Даже и не думай, сын: ещё встретишь своё счастье». - «Да, мама, да». Это в ответном письме так, а в голове, а на языке одна брань, и тело распирает от ненависти. От ненависти к ней, ко всем, кроме матери, женщинам: «У, (такие-разэтакие)!»
- Алёша, - ласковым таким голоском, - понеси мой портфель. - И реснищами поводит, взмахивает - откажи попробуй. А надо было. Причем, как можно резче, грубее. Так, например: «Сама дотащишь!» А то - еще лучше - взять, но сейчас и закинуть в самую лужу: иди доставай, будешь знать, как голову парню морочить.
«Ах ты, б... такая! - и ну выкручивать её, точно руку, эту ветку акации, оцарапавшую лицо: ты наткнулся на неё, потому что в этот момент ничего не слышал и не видел. - Вот тебе, вот!» Слышится хруст - и запах лопнувшей коры ударяет в ноздри, и уже пахнет цветущей акацией и на зубах и языке её лепестки, сочные, вкусные. «Лёшка, давай скорей, а то опоздаем». - «Счас, сейчас, - отзываешься ты Витьке, взглянув на крыльцо школы, и звенит, заливаясь, звонок длинно-длинно, и вы бежите, летите оба, перескакивая через ступеньки, грохочите ботинками по гулкому коридору и на повороте едва не сбиваете с ног директора школы. Ох, и цепкие же у неё пальцы! И девчонки хихикают, и мальчишки гогочут, и горят со стыда и от боли уши.
«Ах, взглянуть бы на вас, одноклассники! Эй, вы где? Эх, на волю бы, на гражданку! Сяду в поезд, выставлюсь, уставлюсь в окно и буду смотреть, смотреть: на леса и поля, на реки с моста и небо, на деревни и города, на лица. Сколько красивых женщин встретится на пути!
О, нет! Только не женщины, только не они».
А самому-то хочется, ох как хочется, чтобы женщины были и чтобы все, как одна, молодые, красивые. Ты раздуваешь ноздри как конь, готовый забить копытом и заржать призывно, - так давно ты не видел женщин ни вблизи, ни вдали. С самого лета, с полковых учений. Взвод идет по селу, маршем, с песней, и глаза разбегаются у солдат: вон молодка, вон еще одна, на плечах коромысло с вёдрами, изогнулась, выгнулась. Что же вы делаете, девчата, девки глупые, неразумные: разрумянились, приосанились да как смотрите! Как же нам уснуть этой ноченькой? Нет, не спать нам всем, полуночничать, коротать нам ночь до зари. И потом как жить, вас не видючи, как нам не тужить, как служить потом?..
Ты и не заметил, как миновал офицерскую столовую, как дошёл до санчасти, а теперь стоишь и раздумываешь: заходить или нет - будто бы и не болит, не дёргает опухоль-нарыв на пальце. С чего бы так?
Прапорщик медслужбы, дежурный по лазарету, появляется на пороге, спрашивает скрипуче, чего тебе нужно. Ты отвечаешь ему и нехотя поднимаешься по ступенькам на высокое крыльцо и скрываешься за дверью вместе с дежурным.
Странно, но в лазарете сегодня пахнет как-то не так. Какой-то знакомый, почти совсем забытый запах, вернее - смесь запахов: что-то от аромата цветов и нечто вовсе гражданское, побуждающее к движению, волнующее и помнящееся едва-едва. Что это?
- Третья дверь направо, - прапорщик указывает рукой куда-то по коридору. Ты медлишь, стоишь, уже сожалея, что не ушёл восвояси, и тот же скрипучий голос поторапливает тебя: - Иди скорее, а то не до тебя будет: комиссия, проверка у нас.
- А сейчас они где? - спрашиваешь ты, чтобы оттянуть время и уж наверняка опоздать.
- Палаты осматривают. Потом за кабинеты возьмутся, - говорит-скрипит прапорщик, и вы оба слышите приближающийся звук шагов, а вернее стук каблучков по паркетному полу. Иноходь женская. Из глубины коридора показывается комиссия: три молодые женщины в накинутых на плечи белых халатах в сопровождении начальника лазарета - и волна того же, озадачившего тебя при входе запаха докатывается до вас; и ты как бы пьянеешь от него, от аромата сильных, должно быть французских духов, от запаха женских волос и женских тел. Да что же это такое?! - перехватило дыхание, и прыгает, выскакивает из груди сердце, и горячо ударило по рукам и ногам, и прокатилось по спине, и кинулось в лицо, обожгло щёки. Господи, господи!.. А голоса-то какие, голоса! И совсем не важно, что говорят они: решают, с чего начать осмотр кабинетов или обмениваются пустыми словами; пусть бы говорили хоть о чём, лишь бы говорили и говорили эти женщины, а ты бы слушал и слушал их, отзываясь на каждый звук всем своим существом: и на шорох одежды, и на стук каблучка, и на движение волос, откинутых к плечам, и на движение ресниц... «Не уходите, милые!»
Но - распахивается дальняя дверь и прячет их от тебя, словно боится, что ты не вынесешь, не перенесёшь этой муки, этого счастья, продлись оно ещё хоть мгновенье.
Гимнастёрка прилипла к спине и ноги как деревянные. Сделать бы шаг, не упасть бы, не рухнуть, не убежать бы отсюда прочь и не повалиться в траву, обливаясь слезами и сотрясаясь всем телом... Силы небесные, удержите меня!
И вот скальпель касается кожи, и кто-то стучится в дверь и деликатно заходит, цокнув каблучками. Режь скорее, хирург: я хочу её видеть!
Нам не стали мешать, а жаль: я б тогда не чувствовал боли...
Ты нарочно плелся по коридору чуть ли не черепашьими шагами - и не напрасно: они снова окатили тебя той же волной, проследовав мимо. Но - странное дело! - на этот раз ты как бы нырнул и вынырнул и не захлебнулся, не задохнулся даже на миг. Должно быть, всё-таки ты смотрел на них как-то не так, запоминая впрок их лица, глаза, походку, раз одна из них, рыжеволосая, с озорным взглядом, толкнула блондинку в бок: дескать, смотри, что с мужиком деется, и прыснула не скрываясь, а та взглянула на неё как бы одёргивая, осуждая бессловесно и виновато улыбнулась тебе, слабо шевельнув губами.
Ты вспомнишь этот мимолетный инцидент или выдумаешь его гораздо позднее, а сейчас провожаешь взглядом их обеих, именно их, и никого более, жадно смотришь им вслед, желая остановить, удержать, а они отдаляются от тебя легкой походкой всё дальше и дальше, быстрей и быстрей и вот уже скрываются из виду, пройдя всего-то от двери до двери; и ты готов закричать, заплакать, выброситься из окна, чтобы избавиться от мыслей, от чувств, обрушившихся на тебя так внезапно. «Руслан и Людмила! Руслан и Людмила!..» - доносится откуда-то издалека, но глухо-глухо, точно из-под земли, - и ты делаешь шаг и ещё один и ещё. «Даже и не думай, сынок: ещё встретишь своё счастье». - «Да, мама, да!» И ноги сами бегут вниз по ступенькам крыльца, на тропке переходят на шаг, лёгкий, как никогда, а почувствовав под собой асфальт плаца, вскидываются поочередно вверх, как положено по уставу строевой службы - и даже немного выше; ты замираешь на ходу и, приложив к виску согнутую в локте руку, с поворотом головы, отдаёшь честь трибуне с изображёнными на ней серпом и молотом - гербу твоей страны - и вспугнутому тобой с флагштока воробью, чей весёлый полёт так похож сейчас на твои мысли, на озорные эти слова вместо «Руслана и Людмилы»: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!»