Роза
Я не знаю цветка красивее и нежней этого. Розовые его лепестки изящны, прозрачны почти, трогательны до слёз; округлые нежно-зелёные листья шероховаты на вид и гладки на ощупь, а прямой, крепкий, колючий, зелёный стебель отливает какою-то едва уловимою желтизною, подобной весеннему загару на чистом девичьем лице.
Как хороша свежая роза и какое грустное, жалкое зрелище - роза увядшая! Слишком красива, слишком нежна, слишком слаба она, раз увядает так быстро, так скоро. Но не только поэтому я никому не дарю роз: они возвращают меня памятью в мою юность, к девушке по имени Роза.
* * *
Она вошла и тотчас зарделась, впервые увидев нас, своих однокашников, только вчера вернувшихся с полевых работ и там сдружившихся.
- Кажется, у нас новенькая, - сказал мне Юра Торопов, староста группы: мы с ним сидели за одним столом и, вообще, дружили.
- Похоже, ты прав, - согласился я, глядя, как вслед за нею в аудиторию вкатывается наш «классный папа» профессор Баден.
Этот облысевший толстяк с маленькими, вечно бегающими глазками подвёл её к преподавательскому столу и сказал:
- Знакомьтесь, ребята. Это Роза Хасанова. Она будет учиться в вашей группе.
- Не возьмём! - выкрикнул со своего любимого места в заднем ряду синещёкий от сизой неистребимой щетины Аркадий Шендерович, бывший стройбатовец, баламут и похабник. - Роза колется, когда её... трогаешь.
Девчата захихикали, переглядываясь. Роза потупилась. Баден посоветовал Шендеровичу:
- Не трогай - не уколешься.
- Всё равно не возьмём, - продолжал острить Шендерович. - Она в колхозе не была: картошку собирать не научилась.
Баден посмотрел на Розу, не знавшую в ту минуту, куда деть от стеснения руки, и поспешил ей на помощь:
- Не волнуйся, Аркадий. Роза умеет даже корову доить. Она деревенская.
«Помог» - называется.
- Деревенщина! - бросила, оглядывая подруг, Ленка Гуничева, одинаково хорошо умевшая устраивать «диспуты о любви» и попойки. Она была комсоргом группы, что ничуть не мешало ей жить в своё удовольствие. Дочь богатых родителей, каких-то руководящих работников, Ленусик могла позволить себе и эту роскошь - в дорогих, модных по тому времени, белых (!) джинсах разгуливать среди мокрой картофельной ботвы, собирая клубни.
Гуничевой Баден ответил так:
- Зато Роза лучше всех на курсе сдала вступительные экзамены. Она и тебя, Леночка, возьмёт на буксир, если ты вдруг отстанешь по математике.
На этом «смотрины» закончились. Роза, не поднимая глаз, прошла между рядами к единственному свободному месту через стол от Шендеровича. Куратор удалился. Математичка наша Евгения Степановна, заметно седеющая ещё не старая женщина, своим мягким, усталым голосом возобновила занятие.
Я не слушал её. Интегралы уже не интересовали меня. Закрыв глаза, положив руки на стол, а на них голову, я думал о Розе и видел её в розоватом от солнечного света тумане: широкоскулое загорелое лицо с острым подбородком; чёрные, длинные и мягкие, как я потом узнал, распущенные волосы; раскосые, восточные, влажные глаза; густые, широкие, не знакомые с дамскими щипчиками брови; ничем не примечательный нос; по-детски пухлые, поджатые губы, точно боящиеся поцелуя; тонкая смуглая шея; маленькие холмики грудей под строгим, почти ученическим платьем тёмного цвета...
Прозвенел звонок, возвещая, что занятие окончилось. Евгения Степановна попрощалась с нами и вышла. Мы устремились из аудитории следом за ней, сгрудились у двери. И тут раздался короткий звук звонкой пощёчины. Мы обернулись. У задней стены стоял Шендерович, мстительно глядя на идущую к выходу Розу.
* * *
Кончилась зимняя сессия, кончилась летняя и ещё одна зимняя, похожая на предыдущие: подобные лотерее экзамены, а между ними пьяные застолья и вечеринки, застолья и вечеринки, на которых не бывала одна только Роза.
Роза чуждалась нас, ведь мы были другие: и жили и учились шутя, а она всерьёз. Отвергнутая безобидно нами, она убивала время за письменным столом, пережидая так своё затянувшееся одиночество.
Никто не удивился, узнав, что Роза учится заочно ещё в каком-то институте, а Гуничева, помню, сказала: «Деревенщина! Вырвалась в город - вот и сходит с ума, недалёкая». Когда же она прогорела напрочь с курсовым проектом, то кто, как не Роза, спасла её? Представляю, как лебезила она тогда перед Розой!
Евгения Степановна прочила Розе большое будущее. «У тебя талант, - говорила она ей всякий раз, выводя пятёрку в Розиной зачётке. - Ты должна пойти в науку». Роза смущённо улыбалась в ответ и молчала. Мы все завидовали ей, а она нам, живущим вслепую. Мы жили, закрыв глаза. Даже и после сессии, когда провожали в другую, не нашу, жизнь тех из нас, от кого отвернулась удача. Стоило им уехать, как мы сразу забывали о них. Мы и не думали, мысли не допускали, что скоро наступит и наш черёд. Я тоже плыл вниз по течению, дальше и дальше - туда, где как будто виднелась синяя книжечка, на которой золотыми буквами выбито было заветное слово: диплом.
Да что там я! Гуничева - и та не одумалась, вдруг оказавшись на берегу. Едва-едва совладав с течением. Чудом миновав стремнину.
Гуничеву едва не исключили из института. Пьяную, валяющуюся на клумбе около какого-то закрывшегося на ночь ресторана, её подобрала патрульная машина и доставила куда следовало и где не место советской студентке, тем более комсомолке, как выразился при нас куратор нашей группы Баден.
Ленку не исключили ни из института, ни из комсомола. Ограничились выговором с занесением в учётную карточку.
Легко отделалась Елена Батьковна Гуничева.
Разные тогда ходили слухи вокруг её имени. Будто бы откупилась она. Будто бы её отец употребил свою власть. Поговаривали даже, что Ленка переспала с Баденом - и тот её вытащил.
Постояла святая Елена на берегу, обсушилась на ветру и опять вошла в ту же реку.
* * *
Наступило 8 Марта. Солнце бледное и бесформенное, как яичный желток в неудачной глазунье, выглянуло по случаю праздника, потом мгла рассеялась, и началась оттепель.
Капало с крыш. Капли падали нам на голову, когда мы с Юрой Тороповым, гремя бутылками, вбегали в общежитие и когда выскакивали обратно, чтобы снова бежать к магазину. Мы не жалели сил, потому что готовился пир в честь наших девчат. Но они тоже не сидели сложа руки: жарили цыплят табака, варили и резали овощи для салатов, сервировали стол.
Ровно в семь вечера мы сели за стол, и Юркина комната превратилась в кабак.
Из местных, городских, кроме меня, был Шендерович и ещё кто-то. Шендерович-то и взялся за бутылку первый.
- Стоп, стоп, стоп! - остановила потянувшихся к выпивке Гуничева. - Дайте-ка сперва пересчитаю нас: все ли на месте?
Пересчитала. Оказалось: одному кавалеру не хватает дамы.
- Хасанову надо позвать, - сказал Шендерович.
- Дохлый номер: она не придёт, - воспротивился кто-то.
- Ещё как придет! - отрезала Ленка. - Или сегодня не 8 Марта!
С этими словами она вышла из комнаты. Шендерович объявил танцы, но никто не пошёл танцевать: все ждали Гуничеву, уверенные, что она вернётся одна.
Прошло несколько минут. Дверь отворилась, и мы увидели лукаво улыбающуюся на пороге Ленку и как бы извиняющуюся за свой невольный визит Розу.
Я не помню, во что именно были одеты они, но и сейчас будто бы вижу кричащее Ленкино декольте и глухой воротник Розы. Уж не в своём ли почти ученическом платье была тогда Роза?
Забулькало в тишине вино, наполняя стаканы. Торопов произнёс тост, принятый на ура всеми дамами, если не брать во внимание Розу. Она смущённо сидела на стуле, приставленном к углу стола, рискуя остаться старой девой.
Все встали, загремев, задвигав стульями. Шумно выпили. Шумно сели. Одна только Роза даже не пригубила вина. И правильно сделала - стакан не достоин её благородных губ.
- А теперь концерт! - объявила Гуничева.
Девчонки захлопали в ладоши, вызывая артистов. Мы с Юрой выбрались из-за стола, стоявшего между двумя кроватями. Торопов взял в руки гитару, которую ему подала Гуничева, и мы запели частушки о наших девчатах. Мы воспевали их достоинства и так же шутливо порицали недостатки, метко подмеченные Ленкой и ею же переданные стихами, забавными, даже смешными.
Все смеялись. Невесело улыбалась опять-таки одна только Роза, по-видимому ожидая услышать о себе ещё более колкий и хлёсткий куплет.
И вот я запел:
- Роза наша, как цветок,
хороша. Вот только
на замке её роток
и не пьёт нисколько.
Как бы Розу мы любили,
если б не кололась!
На руках её б носили
за её весёлость.
Я сипло повторил две последние строчки, крикнул «Эх-ма!» Звякнули и замолкли струны. Девчонки вновь захлопали в ладоши.
Ещё звучали аплодисменты, а наша Роза уже... Нет, она не заперлась, ославленная, обиженная, в своей комнате. Она... пила... вино. Давилась, но пила. Девчонки вытаращили на неё глаза, парни подняли от удивления брови.
В ту минуту я понял вдруг, что слова способны повелевать людьми и ужаснулся этой истине, простой и страшной. Велика, огромна сила правдоподобных слов, сказанных кстати и вовремя, и горе, горе тому, кого они застали врасплох!
- Пей до дна! Пей до дна!.. - скандировала Гуничева до тех пор, пока в стакане не осталось ни глотка.
- Браво, Роза! - крикнул Шендерович. - Мы тебя любим.
Вот когда и как «надломилась» наша Роза.
Я не помню, пила ли Роза ещё и потом (кто-то из девчат утащил меня танцевать), но вскоре она уже висела на шее у Шендеровича и громко смеялась, пьяная. Он обнимал её своими волосатыми руками, прижав к себе, и что-то говорил ей на ухо.
Как вспомню - так вздрогну: Хасанова и Шендерович, роза и жаба. Бр-р!
От выпитого на брудершафт с Шендеровичем её совсем развезло. Он взял её на руки, как невесту жених, и вынес из комнаты. Я слышал, как Гуничева сказала ему в спину: «Аркаша! Не забудь её осчастливить». И как хохотнула, сказав эту гнусную фразу, тоже помню. Люди - особенно женщины - ненавидят тех, кто лучше, кто чище их.
Мне хотелось напиться до бесчувствия, до потери памяти. Я пил и пил, но не пьянел почему-то.
И всё-таки опьянел, кажется.
Мы играли в «бутылочку». Я целовался с Ленкой, когда кто-то сказал злорадно: «Аркаша-то Розу... того». Послышался смех. И я оттолкнул женщину, которую только что целовал.
* * *
Дверь в комнату была открыта едва ли не настежь - должно быть, «любопытная Варвара» не потрудилась закрыть её, уходя.
В дальнем углу на кровати лежала Роза, а на ней барахтался, как задыхающаяся жаба, Шендерович.
Я переступил порог. Он обернулся на звук моих шагов, крикнул: «Проваливай!», затем дёрнулся, как жаба, хватающая ртом пролетающую мимо бабочку, и замер, впившись в девичьи губы.
Стоило Шендеровичу отпустить их, как Роза силилась освободиться от него. От поцелуя же обмякала опять и даже обнимала своего палача. Должно быть, плохо соображая от выпитого, она боролась не столько с ним, сколько с собой.
Я подошел к кровати и стащил Шендеровича на пол.
- Она же пьяная, - сказал ему я. - Она ничего не понимает.
- Тем лучше для меня, - съязвил Шендерович, вставая на ноги.
Роза никак не реагировала на наши слова.
- Уйди! - зыкнул на меня Шендерович. - Она моя!
- Я уйду только вместе с тобой, - ответил я.
- Что?! - вскричал он. - Пошел вон, щенок!
Он просчитался, обозвав меня. Он задел моё самолюбие, и я ударил его. Он упал. Наверное, я вложил в удар всю свою злость.
Потом я выволок его, присмиревшего, за дверь. Скорее всего, я выглядел как-то не так, потому что из сбежавшихся на шум никто не приблизился ко мне. Никто. Даже Торопов.
Я вернулся к Розе. Она зажимала ладонью рот и пыталась подняться. Я бросился в ванную, схватил первый попавшийся таз и едва успел поставить его к кровати. Розу стошнило. Она откинулась на подушку, но новый приступ вновь повернул её на бок.
Долго рвало Розу, долго - до желудочного сока на губах. Роза задыхалась, давилась, кашляла и опять задыхалась. Словно кто-то невидимый выворачивал её душу, а душа не покорялась ему.
Я умыл Розу под струей холодной воды. Платье смердело, и я снял его. Потом я уложил Розу в постель, укрыл одеялом по плечи. Она тут же сбросила его с себя. Ей было душно. Она всё ещё была пьяна.
Я лёг на соседнюю койку, отвернулся к стене и тотчас уснул. Нет, не так, не тотчас. Я долго не спал той ночью. Полураздетая, распластавшаяся на постели девушка, такая желанная и такая доступная, своим присутствием отгоняла мой сон. Я слышал её дыхание. Я изнемогал от соседства с нею, терял власть над собой. И всё-таки поборол себя, заставил заснуть.
* * *
Проснулся я от плача. Плакала Роза.
- Не плачь, - сказал я, - ничего не случилось.
- Тогда почему ты здесь? - спросила она.
Я рассказал ей всё, и она поверила мне. Не усомнился и Торопов, но не поверили другие. Права была Роза, сокрушаясь: «Как же я теперь в глаза им буду смотреть?!»
И в самом деле - как? Ведь для всех она упала - и так, что не подняться.
Никому не пожелаю оказаться на месте Розы. Как она вынесла всё это невыносимое?! Эти бесконечные пересуды, эти двусмысленные вопросы одних и циничные реплики других, эти насмешливые взгляды в лицо и этот подлый смех в спину.
Надломилась роза, склонилась под собственной тяжестью над землёй; увидала свою надломленную тень - силится выпрямиться. Тут бы выправить стойкий стебель, перевязав рану, - и потянулся бы цветок к солнцу и зацвёл бы сильнее прежнего.
Понимал это и я. Но ничем не помог Розе. Потому что чувствовал себя виноватым. Потому что наткнулся в воде на корягу, а миновав её, угодил в сеть. Или в решето, в котором просеивают студентов.
Напрасно выгораживал меня Торопов, напрасно просила за меня Евгения Степановна и недаром злорадствовал Шендерович: мне не простили мой «пьяный дебош». Надо же! До сих пор помню эти слова декана и даже этот его нажим на букву Д. Он сказал: «дэбош» - будто так звучит убедительнее.
Тем не менее приказ подписали. Концовка его гласила: «Отчислить за аморальное поведение». За что боролись, как говорится, на то и напоролись.
Евгения Степановна утешала меня, как могла; сказала даже, что к этому всё и шло: занесённый в чёрный список, я должен был покинуть институт, не пройдя ближайшей летней сессии. Оказывается, я просто опередил события.
Любопытна процедура уловления студента, подлежащего исключению. Вот она: тайный сговор деканата и трех преподавателей против засветившегося в чёрном свете студента, затем соответственно три экзамена и три двойки неминуемые (дополнительные вопросы выходят за рамки учебной программы) и - наконец - приказ об отчислении.
Бедный студент мечется, ничего не понимая, стучится к декану и повыше - и ни с чем уходит от них, а вскоре и вовсе уезжает с волчьим билетом туда, откуда приехал с надеждой получить образование.
Утешала, но не утешила меня Евгения Степановна. Да и не могла утешить. Не поместился во мне тот приказ, не поместился.
Вот когда я вспомнил предшественников моих. Всех, до одного, вспомнил. Потому что сравнялся с ними.
И понесло меня от обиды, и ударился я в крайность другую. Запил, загулял я. И не то что Розу - родную мать позабыл. Торопился насытиться, нагуляться впрок. Кажется, успел. Кажется, без слёз простился с юностью.
В мае ушёл в армию, в мае же вернулся на гражданку. Два солдатских года - как раз тот срок, который только и способен вразумить заблудившегося в жизни человека, не дав ему озлобиться, возненавидеть всех и вся.
С вокзала я поехал не домой, к матери, а в общежитие, к Розе. В её комнате меня встретили совсем другие, не знакомые мне девушки. Одна из них с разбегу бросилась мне на шею. Я поставил её, пахнущую вином, на пол и пошёл к Торопову. Он-то и рассказал мне, что сталось с Розой.
Осенью, когда я носил ещё первую пару солдатских сапог, Роза сняла своё почти ученическое платье. Она явилась на первую в том семестре лекцию одетая в джинсы и подстриженная под каре. Наши поняли эту перемену как вызов, как приглашение к состязанию. Приняла ли его Гуничева, принял ли Шендерович - не знаю: они, благополучные, стали мне не интересны, я не расспрашивал о них. Мне нужна была одна только Роза.
Роза! Роза!.. Она сломалась без меня, опустилась, пала: стала заглядывать в стакан, пошла по рукам; её отчислили из института «за академическую неуспеваемость и аморальное поведение». Какое-то время Роза ещё жила на птичьих правах в общежитии: её поили, пользовались ею, а вернее - её телом. Она сносила всё это несносное, потому как боялась вернуться с позором домой, к матери.
Когда же мать прознала про тогдашнюю Розину жизнь и приехала за ней, то с трудом узнала свою дочь - так сильно изменилась Роза. Лицо осунулось и пожелтело, как золотушное. Глаза ввалились, поблёкли, высохли, как пересыхают за лето озера вешневодья. Худое, измятое тело уподобилось растоптанному стеблю некогда прекрасной розы.
Когда я уходил от Торопова, щёки мои горели, как будто мне надавали пощёчин - за девушку, которую я не сберёг, которую я погубил.